2:47 23 мая 2024

ХАСИД Светлой памяти Иона Дегена посвящается

 В Тель-Авиве 28 апреля в возрасте 92 лет скончался Ион Лазаревич Деген. Ушла в мир иной  легендарная личность. В июле 1941 года, когда ему исполнилось всего 16 лет, он доброволцем ушел на фронт. Он был не только чудом уцелевшим героем-танкистом Великой Отечественной войны, который уничтожил 12 немецких танков и 6 самоходных орудий противника, удостоенным многих орденов и медалей, дважды представленным к званию Героя Советского Союза, но так и не получившим его.  Деген после войны стал  доктором медицинских наук, специалистом в области ортопедии и травматологии, который в 1959 году впервые в медицинской практике осуществил успешную реплантацию ХАСИД Светлой памяти Иона Дегена посвящаетсяконечности (предплечья). Он был еще писателем  и поэтом,  перу которого принадлежит немало книг, рассказов и очерков, посвященных Великой Отечественной. Деген — автор знаменитого стихотворения:

 Мой товарищ, в смертельной агонии

Не зови понапрасну друзей.

Дай-ка лучше согрею ладони я

Над дымящейся кровью твоей.

Ты не плачь, не стони, ты не маленький,

Ты не ранен, ты просто убит.

Дай на память сниму с тебя валенки.

Нам еще наступать предстоит.

На советских кухнях в 1960–1970‑х годах это стихотворение декламировали, когда хотели противопоставить отцензурированную Великую Отечественную войну войне подлинной. Интеллигенция, конечно же, знала, что никакие это стихи не народные, что принадлежат они перу какого-то еврея-лейтенанта, который, то ли погиб, то ли чудом спасся. Имя автора мало кто знал.  Об авторстве Иона Дегена широкой публике стало известно только в конце 1980-х годов, когда Евгений Евтушенко опубликовал это стихотворение в «Огоньке». Напечатано оно было  с искажениями, что,  конечно же, не могло не вызвать негативной реакции автора. Спустя годы, вспоминая «огоньковскую» публикацию, он писал: «Мне не хочется ничего менять и казаться лучше и умнее, чем я был в ту пору. Без моих опусов литература не обеднеет. Я ведь врач, а не литератор. Не надо ничего менять ни в моем имени, ни в том, что я написал». Публикуемый рассказ «Хасид» — из его книги «Невыдуманные рассказы о невероятном».

                                                                * * *

В студенческие годы я с благоговением относился к именам выдающихся ученых. Они казались мне небожителями, непохожими на нас, на простых смертных. В их созвездии, вызывавшем у меня почтительный трепет, было имя видного советского физиолога Василия Васильевича Парина.

С годами притупилась юношеская восторженность. Общение с «олимпийцами», наделенными человеческими слабостями, недостатками и, нередко, пороками, вытравило из меня благоговейное почитание научных авторитетов. И все-таки что-то от неоперившегося студента, по-видимому, оставалось во мне, хотя в ту пору я уже был кандидатом медицинских наук, приближавшимся к защите докторской диссертации. Во всяком случае, когда мне передали приглашение академика Парина посетить его, я почувствовал  былой студенческий трепет. Профессор, передавший приглашение, сказал, что академика заинтересовали результаты проведенного мною эксперимента.

18157146_794048464078158_6437311824001868560_n

Я уже оформил статью и взвешивал сомнительную возможность ее опубликования. Описанные результаты настолько отличались от ортодоксальных представлений, что их опубликование даже в каком-нибудь рядовом журнале казалось маловероятным. А я мечтал не о рядовом журнале, а о «Докладах Академии наук СССР». Но в «Доклады» статья должна быть представлена академиком. Случайное ли совпадение, что именно в эти дни меня пригласили в Москву на конференцию?  Как мог бы я оставить работу, чтобы поехать к академику Парину, не будь этой конференции?

Едва устроившись в гостинице, я позвонил по телефону, сообщенному профессором, передавшим приглашение академика Парина. Ответил мне женский голос, принадлежавший, как выяснилось, супруге академика. Она сказала, что Василий Васильевич болен и не работает. Он даже не выходит из дому, но готов принять меня в любое удобное для меня время.

Добротный дом на Беговой улице. В нерешительности я остановился на лестничной площадке, не зная, в какую из двух дверей позвонить — прямо или направо. Ни номера, ни таблички. Потоптавшись, нажал на кнопку звонка прямо перед собой. Отворилась дверь справа. Уже через несколько секунд я понял, что квартира занимает весь этаж. Пожилая женщина, жена академика, пригласила меня войти. Она подождала, пока я снял пальто в просторной прихожей, и проводила меня в спальню.

Академик Парин полусидел в постели, обложенный подушками. Я осторожно пожал протянутую мне руку. Василий Васильевич был бледен, изможден, с глубоко ввалившимися глазами. Мне стало неловко, что я пришел по делу к старому больному человеку. Парин, вероятно, понял мое состояние. Он пригласил меня сесть, объяснил, что сейчас уже вполне здоров, просто чувствует себя недостаточно окрепшим после перенесенного воспаления легких. Я дал ему статью и стал внимательно следить за выражением его лица, пока он, как мне казалось, очень медленно читал ее. Украдкой посмотрев на часы, я засек время, за сколько он прочитывает каждую страницу. Действительно долго — около четырех минут. У меня такая страница занимала две минуты. Он прочитал статью и с интересом осмотрел меня, словно сейчас я отличался от того, кто сел на этот стул полчаса назад.

— Если у вас нет других планов, я с удовольствием представлю эту статью в «Доклады Академии наук».

О чем он говорит? Других планов! Я не знал, посмею ли попросить его о подобном одолжении, а он говорит о каких-то других планах!

— Но вам придется сократить ее чуть ли не вдвое — до четырех страниц.

Я кивнул.

— У вас большая лаборатория?

— Василий Васильевич, я практический врач. У меня нет никакой лаборатории.

Я объяснил Парину, что это исследование провел в свободное от работы время, что подопытными были мои родные, друзья, добровольцы-врачи, сестры, студенты. Парин с удивлением слушал мой рассказ.

— И в таких условиях вы сделали эту работу за пять месяцев?

— За четыре. В промежутке в течение месяца был в отпуске.

— Невероятно! Если бы мои физиологи — я говорю о своей лаборатории — в течение года сделали такую работу, они бы носы задрали. А вы один — за четыре месяца. Между прочим, их зарплата вам даже не снится. — Он положил руки на одеяло и помолчал. — Невероятно. Удивительный вы народ, евреи.

Не знаю, как именно неудовольствие выплеснулось на мое лицо. Академик сделал протестующий жест:

— Нет-нет, вы меня не поняли. Я мог бы сказать, что всю жизнь работал с евреями, что ближайшие мои друзья — евреи. Но ведь это обычные аргументы даже матерых антисемитов. Нет, я не замечал национальности моих друзей и сослуживцев.

Академик умолк. Кисти рук вцепились в пододеяльник. Казалось, ему понадобилась опора. Парин поднял голову и спросил:

— Вам известна моя биография?

— Еще будучи студентом, я знал имя академика Парина. Мне даже известно, что вы начальник медицинской части советского космического проекта, хотя это почему-то считается государственной тайной.

Парин горько улыбнулся:

— Начальник!..  Гражданин начальник….  Нет, я не начальник. Я руководитель. Большой русский писатель, подчеркиваю, не советский, а русский, сказал, что писателем на Руси может быть только тот, у кого есть опыт войны или тюрьмы. Мне уже поздно становиться писателем, хотя, имея опыт тюрьмы, я мог бы кое-что поведать. Вероятно, ваше возмущение моей безобидной фразой катализировало рвущиеся из меня воспоминания. Не откажите мне в любезности выслушать этот рассказ. Именно вы должны меня выслушать. — Не ожидая моей реакции, он продолжал:

— В нашу камеру, а  в ту пору я имел честь пребывать в знаменитой московской тюрьме, обвиняемый по статье 58 Уголовного кодекса — антисоветская деятельность, проникли слухи о несгибаемом человеке, об этаком супергерое, грозе следователей. В нашей камере, к счастью, не было уголовников. Там собралась компания интересных интеллигентных людей.  Все по той же 58-й статье. К сожалению, я не могу поручиться, что среди них не было антисемитов. Тем удивительнее было восприятие слухов о супергерое, которым оказался еврей из Подмосковья, обвиняемый в сионизме, религиозном мракобесии и т. д. и т. п.

Говорили, что после допросов этого еврея следователи сваливаются от нервного потрясения. Знаете, в камере нередко желаемое принимают за действительное. Все мы люто ненавидели наших мучителей-следователей, но среди нас почему-то не оказалось героев. Поэтому я воспринимал рассказ о подмосковном еврее — cum grano salis, как красивую легенду. Наконец троих из нас осудили и отправили по этапу. Не стану описывать «столыпинский» вагон. В наше купе втиснули генерал-лейтенанта, симпатичного полковника, бывшего военного атташе в Канаде, и меня. Четвертым оказался тот самый легендарный еврей из Подмосковья.

Надо было вам увидеть этого героя! У Бориса Израилевича было добрейшее умное лицо. Голубые глаза младенца излучали тепло. Муху не мог обидеть этот герой. Толстовский Платон Каратаев в сравнении с ним был Соловьем-разбойником. Естественно, нас интересовало, есть ли хоть малейшая доля правды в слухах, циркулировавших в камерах. Мягким голосом, выражавшим его деликатную сущность, Борис Израилевич рассказал, что он глубоко верующий человек, хасид Любавичского Ребе, что у него не было бы никаких претензий к советской власти, если бы она выполняла обязательства о свободе вероисповедания. Для себя лично он желал возвращения на землю своих предков, на Землю Израиля.

Его удивил наш вопрос, действительно ли он доводил следователей до нервного потрясения. Возможно, предположил он, речь шла всего лишь о теологических дискуссиях со следователями, во время которых он не уставал повторять, что вся их грубая сила даже не песчинка в пустыне в сравнении с Божественной силой, данной его народу. Эта сила проявлялась в течение тысячелетий, и ни легионы, ни костры, ни погромы не могли справиться с этой силой. И уж если Любавичского Ребе в прошлом веке не сломали в Петропавловской крепости царские жандармы из Третьего отделения, то его, рядового хасида, конечно не удастся сломать благородным следователям самой демократической и справедливой системы.

Нас позабавил его рассказ. Вероятно, этим бы и закончился процесс дегероизации Бориса Израилевича, если бы мы не стали свидетелями чуда. Да, я не побоюсь отнести происшедшее к категории чудес. Вы знаете, кто такие «вертухаи»? Это не просто охранники, а особая порода человеческого отребья. Если говорить о причинно-следственных отношениях, то не работа делает их такими, а такими их подбирают на эту работу. Начальником «вертухаев» в нашем вагоне был младший лейтенант, отвратительнейший экземпляр этого отребья. Маленький, несуразный, уродливый, он избрал наше купе объектом удовлетворения своей садистской сущности, обусловленной комплексом неполноценности. А в купе больше всего доставалось генерал-лейтенанту и мне.

Судите сами, младшему лейтенанту предоставлена неограниченная власть над генерал-лейтенантом; невежеству, недочеловеку — над академиком. Я еще как-то крепился, а генерал был на грани самоубийства. Добро, у него не было средств осуществить этот ужасный замысел. Однажды это чудовище появилось у нас среди ночи. Он поднял генерал-лейтенанта, уличил его в каком то несуществующем нарушении и заставил быстро ложиться на грязный пол, вставать и снова ложиться.

Вдруг поднялся Борис Израилевич и, слегка раскачиваясь при каждом слове, обратился к нам со странной речью. Говорил он мягко, тихо, словно не было здесь этого выродка: «Господь создал человека по образу и подобию своему. Глядя на гражданина начальника, даже глубоко верующий человек может начать кощунствовать. Но не следует забывать, что тело всего лишь вместилище души, и не так уж важно — Аполлон он или Квазимодо. Душа — вот поле боя». Стоя спиной к подонку, в нескольких сантиметрах от него, Борис Израилевич обратился к генерал-лейтенанту, взмокшему, грязному, несчастному:

«Вы командовали армией, и не мне вам объяснять, что такое противодействие сил. Не мне объяснять вам, что временно превосходящие силы противника еще не решают исход сражения. А вы, полковник, сколько подобных примеров могли бы привести из вашей дипломатической практики? Конечно, академик объяснит все это высшей нервной деятельностью и комплексами у гражданина начальника. Но каббала объясняет это именно противоборством Бога и Сатаны за душу человека. Друзья, поверьте мне, гражданин начальник, в котором почти не осталось ничего, что делает человека человеком, еще не полностью завоеван силами ада. Он еще может возродиться для добра».

Самым удивительным во время этого монолога было поведение «гражданина начальника». Он стоял неподвижно, словно в состоянии каталепсии. На его тупом лице просто не могла отразиться мысль. Но вдруг, не произнеся ни слова, он вышел в коридор. До самого прибытия в зону эта гадина больше не посетила наше купе. Мы поверили в то, что Борис Израилевич как-то мог воздействовать на следователей, интеллект которых, несомненно, выше, чем у этого зловредного насекомого. Не смею занимать вашего времени рассказом о моей лагерной одиссее. Но если я выжил, то всецело и полностью обязан этим необычному человеку — Борису Израилевичу. Любой истинный ученый, а я смею тешить себя надеждой, что я истинный ученый, не может не верить в Бога. Нет, я не исповедую определенную религию. Но, будь я религиозным, несомненно, выбрал бы иудаизм. Борис Израилевич повторял неоднократно, что иудаизм проповедует мессианство, но отвергает миссионерство. Я безоговорочно верю в мессианское предназначение евреев. Вот почему, заметив, как мне показалось, нечто отличающее вас от массы знакомых мне ученых-неевреев, я не удержался и произнес обидевшую вас фразу. Надеюсь, сейчас вы простите старика и поймете, что у меня и помысла не было вас обидеть.

Я действительно простил старика. Его деловые письма, написанные мелким, дерганым, но разборчивым почерком, хранили тепло последнего рукопожатия. Больше я не встречал Василия Васильевича Парина. Он умер еще до того, как мне снова довелось приехать в Москву.

…Шли годы. Новые события заполняли мою жизнь. В сравнении с ними статья и представление ее в «Доклады Академии наук» оказались преходящим малозаметным событием. Не просто рассказы о человеческих трагедиях, а непосредственное участие в десятках из них было моими буднями. Я помнил ушедших людей. Я хранил благодарность многим из них. Но счастлив человек, что умеет забывать. Рассказ Василия Васильевича затерялся в пакгаузах моей памяти. Фамилия, имя и отчество подмосковного еврея забылись напрочь, тем более, что долгие годы мне ни разу не приходилось их вспоминать.

Через десять лет после встречи с академиком Париным, в конце ноября 1977 года, мы прилетели в Израиль. Среди многих, встречавших нас в аэропорту имени Бен-Гуриона, двух человек я увидел впервые — мою сестру и этакого коренастого мужичка из русской глубинки, оказавшегося мужем нашей доброй киевской приятельницы. Мужем он стал совсем недавно. Молодые со свадьбы приехали в аэропорт. Семен намного моложе меня. Но тождество мировоззрения и восприятия окружающего мира сделало нас друзьями.

Многое в Израиле происходило для нашей семьи впервые. Праздники, привычные для людей, живших еврейской жизнью, были для нас откровением. На первый Суккот Семен пригласил нас к своим родителям в Кирьят-Малахи. Нас очаровало ненавязчивое гостеприимство пожилой интеллигентной супружеской пары. Мы сидели в любовно сооруженной сукке. Семин отец интересно объяснял символичность четырех непременных атрибутов праздника. Семина мама накормила нас вкусными блюдами еврейской кухни. Знакомство с этими милыми людьми прибавило что-то неуловимое, но существенное к нашему еврейскому мироощущению.

С тех пор не прерывалась наша дружба. В следующем году они пригласили нас на Песах. В маленькой квартире Семиных родителей собралось значительное количество гостей. Стульев для всех не хватило. Семин отец предложил спуститься в расположенную рядом синагогу грузинских евреев и попросить у них скамейку. Я пошел вместе с Семой. Услышав нашу просьбу, евреи отреагировали значительно эмоциональнее, чем можно было ожидать от самых эмоциональных людей:

— Скамейку! Да мы душу готовы отдать этому праведному человеку! — Они не позволили нам прикоснуться к скамейке.

— Что? Гости Рикмана сами отнесут скамейку? Где это видано такое? — Наши протесты остались без внимания. Скамейку принесли в квартиру люди из синагоги грузинских евреев.

Не только посещая Кирьят-Малахи, но нередко в разговорах с религиозными людьми, особенно с хасидами Любавичского Ребе, мы слышали восторг, когда речь заходила о Семином отце.

…Шли годы. В ту пору мы отдыхали в Тверии вместе с Семеном, его женой и его родителями. Был тихий весенний вечер. Тоненькие цепочки огней прибрежных кибуцев и поселений на Голанских высотах отражались в черной воде Кинерета. Легкие волны едва слышно плескались у наших ног. Семин отец рассказывал о мессианстве, о лже-Мессиях, о том, как Папа Климентий VII спас от костра Шломо Молхо, бывшего португальского рыцаря Диего Переса, перешедшего в иудаизм. Он спрятал его у себя, а на костер повели другого человека.

«Знаете, — сказал он, поправляя ермолку, — нет в мире ничего случайного. Папа все же не помог ему. Он только отсрочил сожжение. Карл V выдал Диего-Шломо. Вторично Папа не смог спасти его от костра. — Он замолчал и долго смотрел, как вода лижет прибрежную гальку. Потом, словно вспомнив о нашем существовании, продолжил: — Эту историю я как-то рассказал своим попутчикам, когда зашла речь о мессианстве. Нас осудили и везли по этапу. У меня оказались очень интересные попутчики…».

Семнадцать лет назад академик Парин назвал имя, отчество и фамилию подмосковного еврея. За ненадобностью я забыл их. Я забыл детали рассказа. И вдруг не из памяти — из Кинерета пришли ко мне внезапно ожившие образы: академик, обложенный подушками; кисти рук, впившихся в пододеяльник; взволнованный надтреснутый голос; голубоглазый еврей, интеллигентный, тихий, немогущий обидеть мухи, хасид Любавичского Ребе. Борис Израилевич Рикман!? Я отчетливо вспомнил благоговение в голосе академика Парина, когда он произнес это имя. Но ведь я знаком с Борисом Израилевичем несколько лет! Почему же только сейчас так ярко озарилась моя память? Я пристально посмотрел на Бориса Израилевича и в спокойной повествовательной манере, словно продолжая малозначащий разговор, подтвердил:

— Да, у вас действительно были интересные попутчики: Василий Васильевич Парин, генерал-полковник…

— Генерал-лейтенант, — поправил Борис Израилевич, с недоумением глядя на меня.

— Да, генерал-лейтенант и бывший военный атташе, не помню его звания.

— Полковник. Откуда вам это известно?

Рикманы, старые и молодые, моя жена и Кинерет слушали взволнованный рассказ о встрече в Москве на Беговой улице. Когда я умолк, Борис Израилевич тихо произнес:

— Конечно, с точки зрения теории вероятности… — Он задумался и добавил: — Нет, в мире нет ничего случайного.